И тут зазвучала музыка.
Нет. Это слишком банальная фраза.
Фортепиано тихо вскрикнуло, как девственница в момент своего первого экстаза, а потом заплакало — безотчетно и нежно, как плакать могут только счастливые женщины и первые мартовские капели… И от этой музыки, которую и музыкой-то назвать было сложно, по публике словно прошелестел ветер. Южный истомный ветер, у которого есть право переиначивать человеческую жизнь на свой, ветреный манер…
Но музыка оборвалась, так же внезапно, впрочем, как и началась. И из темного угла зазвучал низкий, размеренный, как падение капель ртути на кусок бархата, голос Веры Червонцевой:
— Добрый вечер, господа. Вы оказали мне честь тем, что пришли на эту встречу со мной. Я буду играть для вас и читать вам стихи. И я надеюсь, что музыка, сыгранная мной, и стихи, мною сочиненные, не станут для вас разочарованием. Впрочем, у каждого из вас есть право кинуть в меня тухлым яйцом, если мое исполнение вам не понравится. Корзинку с тухлыми яйцами вы можете попросить у повара. Но это так, к слову. Итак, я начинаю…
Это было сказано по-французски, неплохо сказано, но Лариса не вслушивалась в слова. Сама мелодика речи кольнула Ларису воспоминанием о фламенге Фриде, о том, как когда-то пламенноликая женщина (о нет, сущность!) пела голосом Эдит Пиаф. призывая верить в ее счастье и прийти под сень ее пламенного жилища…
“Я убью ее, Фрида, поверь мне. Я выполню твой заказ. И вернусь к тебе, чтобы ты стала моим вечным грехом и наслаждением…”
А Червонцева уже играла. Нечто пространное, глубокое и печальное, словно церковный канон. И пол эту музыку она стала читать:
Желтые скалы вокзала.
Города стылая мгла.
— Господи, как я устала.
А ведь еще не жила.
А ведь еще не успела
Вдоволь наплакаться я…
Ах, какой истово-белой
Мнилась дорога моя!
Мнился в тумане Эдемом
Каждый заброшенный сад.
Прятался маленький демон
В детских моих чудесах.
Все, что прозренье, — позднее,
Вместе с трудом и стыдом
Встало пред жизнью моею
И прорицало о том,
Как мне любить и молиться,
Как мне прощаться и петь.
Как будет Божия птица
Вечно в глаза, мне глядеть…
Только тяжел этот камень.
И этот крест — не по мне.
Впрочем, хотел бы и Каин
Быть на иной стороне.
Чтоб не бежать своей тени,
Чтоб не слыхать воронья…
Боже, скажи мне: Ты с теми
Или с такими, как я?!
Мне бы еще хоть мгновенье,
Слез бы еще хоть чуть-чуть:
Пасть пред Тобой на колени,
Руки к Тебе протянуть:
Смилуйся, Господи Боже,
Душу мою исцели!
Оземь ударившись, может.
Не поднимусь я с земли.
Не поднимусь. Не восстану.
Слишком душой тяжела.
Господи, как я устала.
А ведь еще не жила.
…Темные минорные аккорды закончили стихотворение. Но аплодисментов не было. Лариса посмотрела вокруг — все сидели как зачарованные, значит, аплодисментов и не предполагалось. Полагалось только внимать этой темной мистерии и терпеть неизвестно откуда взявшийся за спиной сквозняк. Впрочем, на сквозняк Лариса вскоре перестала обращать внимание. Она упивалась моментом. Она слушала стихи женщины, которую ей предстояло убить. Она ощущала себя стрелой, уже пущенной из тугого лука и обязанной поразить цель. Но ведь можно растянуть удовольствие смертоубийственного действа, точно провидя, каким будет финал. Чуть замедлить ход времени. Чуть увеличить дальность полета. Чтобы дать возможность жертве хотя бы…
Читать стихи.
Ты вернешь мои книги, слова ненаписанных песен.
Я верну тебе память и боль, что срастается с ней.
Мы не встретимся, милый, хоть мир до нелепого тесен.
Ибо встретиться нам — значит, сделать весну холодней.
Мы не встретимся, милый. Ты ангел, ты бродишь по раю —
Под босыми ногами шуршит золотая трава…
И конечно, ты прав. Я сама себе путь выбираю.
Точно так же как к песням своим подбираю слова.
И хотя ты теперь так возвышен и девственно грозен,
И твой лик — как икона, и нет тебя части со мной…
Ты любил целовать меня в губы на жгучем морозе
И потом провожать до калитки на тверди земной.
Что ж, разлук серебро, разделяй же и властвуй над нами!
В одиночестве как-то вольнее и глубже дышать.
…Я верну тебе то, что зовется счастливыми снами.
Возврати же мне то, что зовет беспокойством душа.
Только знай: все отдав и забыв, ты проснешься однажды.
Оттого что уже нестерпима немая тоска.
И ты будешь метаться, снедаемый странною жаждой.
В каждой книге забытой пытаясь меня отыскать.
И, себя проклиная, что не было нужного слова,
Что разрушен твои дом и слезами окончен хорал,
Ты откроешь в раю свои излюбленный том Гумилева
И припомнишь, как мне его, с ритма сбиваясь, читал.
— Divinement! — тихо сказал кто-то совсем рядом с Ларисой.
Нет.
Кощунственно.
Кощунственно сидеть и знать, что ты имеешь полное право истинного убийцы прервать это хоть сейчас. И больше никогда не слышать ее стихов. Ни уже написанных. Ни тех, которым ты не дашь возникнуть…
Благо что выход из залы был прямо за спиной Ларисы. Она вышла, нет, выбежала так, словно за нею кто-то гнался. Или гналась.
Например, ее собственная, пущенная ее же, Ларисиною, рукою убийственная стрела.
Каждая ночь должна иметь свое меню.
Бальзак
Последнюю пару лет Ларису периодически терзала бессонница (Нарик еще потешался: “Приходят к тебе души убиенных клиентов и вопиют об отмщении!”). Поэтому, отправляясь в курортную зону, девушка на всякий случай запаслась снотворным с благословения своей огненнолицей патронессы фламенги. Хотя до сегодняшнего вечера она о лекарствах и не вспоминала: суровая должность младшей кастелянши, непривычный режим дня, да еще и постоянный эмоциональный самоконтроль выматывали Ларису так, что она приходила в свой коттедж, в полусонном состоянии принимала душ и тут же валилась спать — будто в черный ящик проваливалась.